прибежище в культуре американских негров: в
фильмах, вдохновляемых их культурой, небесное
блаженство принимает вид бескрайнего зеленого луга.
Слово refrigerium, «свежесть», имело тогда и
другой смысл. Им обозначали поминальную трапезу,
которую первые христиане устраивали на могилах мучеников, и жертвенные дары,
возлагавшиеся на
гробницы. Так, св. Моника по обычаю, распространенному в римской Африке,
приносила на гробницы
святых молочную кашу, хлеб и вино. Этот благочестивый обычай, возникший под
влиянием языческих
традиций, был запрещен св. Амвросием, епископом Миланским, и заменен практикой
евхаристии. В
христианстве византийского происхождения этот обычай был сохранен, и его следы
еще видны в
фольклоре. Примечательно, что одно и то же слово обозначало одновременно и
местопребывание
блаженных, и ритуальную трапезу на их могилах.
Согласно Вульгате, христианские праведники
должны были после смерти пировать по римскому
обычаю, «возлежать с Авраамом, Исааком и Иаковом в Царстве Небесном».
Определение рая было
связано, таким образом, с тремя понятиями: свежий сад, надгробная трапеза и
эсхатологическое
пиршество блаженных. Но средневековая иконография эти символы отвергла. Начиная
с XII в. она
предпочитает им трон или «лоно Авраама». Трон обязан своим появлением,
несомненно, восточной
системе образов, но был перемещен в обстановку феодального двора. В раю, каким
он представлен в
«Песни о Роланде», мертвые «восседают». «Лоно Авраамово» — мотив еще более
частый. На внешних
фасадах церквей, со стороны кладбища, охотно изображали покойных в виде детей,
которых держит на
коленях праотец Авраам.
Образ же цветущего сада, хотя и стал большой
редкостью, не исчез совсем. Он вновь появляется в
разных местах в эпоху Ренессанса на картинах, где блаженные праведники
прогуливаются парами в
прохладной тени чудесного фруктового сада. И все же самым распространенным и
самым неизменным
образом рая был, как мы увидим ниже, образ requiescens, лежащей надгробной
статуи.
Покорность перед
неизбежным
Судебные документы конца XVII в. позволяют
обнаружить в народном менталитете той эпохи смесь
бесчувственности, покорности и стремления к прилюдности в отношении к смерти,
которые мы уже
исследовали, основываясь на других источниках. То, что пишет о смерти в связи с
уголовно
процессуальными процедурами тулузского парламента конца XVII в. Николь Кастан,
вполне
приложимо и к Средневековью, и к крестьянской России начала XX в. Человек эпохи
Людовика XIV,
пишет она, был менее чувствителен к смерти, чем мы, и во время пытки и казни
проявлял
удивительную покорность и выносливость. «Быть может, дело тут в формализме
судебных протоколов,
но никогда приговоренный не демонстрирует особой привязанности к жизни и не
выражает криком
отвращение к смерти». И дело не в недостатке способов выражения чувств; ведь,
например,
завораживающее обаяние денег, богатства человек того времени умел выражать с
большой силой. Но
несмотря на такую любовь к вещам мира сего, умирающий преступник, каким он
предстает в судебных
протоколах, «производит впечатление приятия неизбежности» [31].
Интересно сопоставить наблюдение французской
исследовательницы о судебных процедурах в
Лангедоке XVII в. с рассказом Поля Бурже о казни молодого негра на американском
Юге, свидетелем
которой писатель случайно стал, путешествуя в 1890 г. по Соединенным Штатам.
Черный слуга одного
старого полковника в штате Джорджия был приговорен к повешению. Бурже побывал у
него в тюрьме
и застал его за едой. Осужденный ел жареную рыбу с явным удовольствием. Затем
на него натянули
новую рубаху — одеяние смертника, и он слегка вздрогнул, когда прохладная ткань
рубашки
коснулась его тела. «Этот признак тонкой чувствительности его нервов придавал
еще больше цены
тому мужеству, которое этот 26-летний парень проявлял во время всех этих
приготовлений». Потом
его старый хозяин попросил разрешения остаться с ним наедине на несколько
минут, дабы подготовить
его к смерти и исполнить роль исповедника (каковую в XVII в. играл монах
нищенствующего ордена).
Хозяин и слуга оба опустились на колени и вместе прочли «Отче наш». Не понимая
духовных истоков
этого покорного приятия смерти, Бурже комментирует всю эту сцену так:
«Мужество, столь