палеолита с их инвентарем, предназначенным
для загробной жизни умершего, и до наших дней
научного скептицизма, продолжающих, однако, упрямо отвергать мгновенное
превращение жизни в
ничто. Идеи продолжения составляют общее достояние всех древних религий и
христианства.
Христианство восприняло традиционные суждения
здравого смысла и стоической философии о
рождении человека как начале его умирания. Рождение — первый шаг к смерти,
говорили римские
стоики, и это же общее место мы находим позднее и у св. Бернарда Клервоского в
XII в., и у Монтеня.
Христианство заимствовало также очень древнюю идею о продолжении существования
человека в
загробном мире, сером и печальном, и идею более позднюю, менее популярную и
более суровую, о
нравственном суде над живыми и умершими[114]. Наконец, оно возвратило верующим
все надежды
религий спасения, связав спасение души человека с воплощением и посмертным
воскресением Иисуса
Христа. В наставлениях апостола Павла жизнь во грехе есть смерть, а физическая
смерть есть
восхождение к вечной жизни.
Таковы в самом простом виде основные
положения христианской эсхатологии, наследницы более
старых верований. В этих общих рамках было достаточно места для многочисленных
изменений:
представления христиан о смерти и бессмертии не оставались в течение веков
неизменными. С точки
зрения богослова-философа или простого верующего, эти изменения незначительны,
но для историка
они, напротив, полны глубокого смысла. Историк распознает видимые признаки
перемен в
представлениях человека, необязательно только христианина, о своей судьбе,
перемен тем более
глубоких, что они не замечались. Историк должен выучить тайный язык религий
этих долгих эпох,
омытых идеей бессмертия. В формулах ученых и в легендах народной веры он должен
отыскать
архетипы цивилизации, переводимые здесь в единственно понятный людям того
времени код. Но такой
подход требует, чтобы мы освободились от некоторых привычек мышления.
Мы представляем себе средневековое общество,
где доминирует церковь и где реакция на ее тотальное
господство принимает форму ересей и примитивного натурализма. Это правда, что
мир жил тогда в
тени церкви, но это не означает полного и убежденного принятия всеми
христианских догм. Это
означало скорее признание некоего общего языка, одной и той же системы
коммуникации и
понимания. Желания и грезы, исходящие из глубины существа человека, выражались
в определенной
системе знаков, а эти знаки облекались в слова христианской лексики. Но — и
именно это для нас
важно — каждая эпоха спонтанно отбирала некоторые знаки, предпочитая их другим,
оставляемым про
запас, на будущее, поскольку те или иные знаки лучше выражали глубинные
тенденции коллективного
поведения.
Вся лексика и весь тематический репертуар
традиционной эсхатологии христианства сложились очень
рано, и наше историческое любопытство, жаждущее изменчивости, будет в этом
отношении обмануто.
Евангелие от Матфея, связанное с языческими традициями, особенно египетскими,
содержит уже всю
средневековую концепцию потустороннего мира. Страшного суда, ада[115].
Древнейший
«Апокалипсис Павла» описывает рай и ад, изобилующий мучениями. Св. Августин и
другие первые
«отцы церкви» разработали концепцию спасения в почти окончательном ее виде. Вот
почему книги
историков идей создают у читателя, может быть даже слишком сосредоточенного на
изменчивости,
впечатление однообразия и неподвижности.
Репертуар тем, мотивов, лексики ученых
авторов уже очень рано был полон. Однако в
действительности использовалась только часть его, и именно та, которую отбирала
для себя
коллективная практика и которую мы должны попытаться определить, невзирая на
ошибки и ловушки,
неминуемые для такого рода исследований. Все представляется так, как если бы
часть, отобранная
таким образом, была единственно известной тогда, единственно живой, единственно
значимой.
Применим этот метод к изучению представлений о Страшном суде.
Второе пришествие