ощущения. Так что лучшие мгновения в жизни
человека те, когда он не сознает бега времени, как,
например, во сне.
Нетрудно заметить у Джелли большой скептицизм
в отношении потустороннего мира и спасения
бессмертной души. Для него вся христианская религия состоит лишь в любви к
ближнему [23 6].
Человек эпохи Просвещения— так рано? Подобные идеи могли бы показаться
уникальными,
анахроничными и недостаточно репрезентативными, если бы их существование уже в
XVI в. не
подтверждалось свидетельством Беллармина, который не стал бы придавать им столь
большого
значения как угрозе для христианского вероучения, когда бы речь шла об
отдельных исключениях.
Беллармин передает историю о некоем регенте коллегиума, которого смерть
похитила в тот момент,
когда он перестал верить в Троицу. Вскоре он явился в видении одному из своих
друзей, «весь в огне»,
дабы предостеречь его.
Но наиболее интересно личное свидетельство
Беллармина. Его самого как-то позвали к изголовью
одного умиравшего адвоката, который сказал ему «невозмутимо и без всякого
страха»: «Сударь, я
желал с вами говорить, но не ради себя, а из-за жены и детей. Ибо я иду прямо в
ад, и нет ничего, что
вы могли бы для меня сделать». И он сказал это со спокойным видом, «словно
говорил о поездке в свое
поместье или замок». Беллармин признает, что был изумлен этой холодной
уверенностью. Он ставит
этого адвоката рядом с людьми, изобличенными в ведовстве и проявившими такое же
упорство в
заблуждениях.
Смерть на
благоразумном расстоянии
Все эти наблюдения вдохновлены маленьким
фактом из истории религии: люди церкви перестали
побуждать умирающих к обращению в веру на пороге смерти, дабы утвердить
необходимость
медитации о смерти в практике повседневного благочестия. Следует ли
интерпретировать. И этот факт
как нечто, касающееся только религии, как результат религиозной инициативы
гуманистов и
реформаторски настроенной церковной элиты? В этом случае он означал бы прежде
всего изменение
религиозных концепций, переход от религии средневековой, где берет верх
сверхъестественное, к
религии Нового времени, где доминирует мораль. Или же этот факт относится к
глобальной истории
культуры и является переводом на язык людей церкви элементарной реакции
коллективной
чувствительности по отношению к жизни и смерти? Я предпочитаю второе
истолкование, ибо
убежден, что в большинстве случаев духовные авторы скорее используют в своих
целях тенденции
своего времени, нежели создают их.
В эпоху «второго Средневековья» они ставят в
центр своих наставлений сам момент смерти, потому
что именно он вызывал сомнения и возбуждал страстный интерес у их
современников. Зато начиная с
Возрождения они оставляют эту тему, ибо сомнений и вопросов стало меньше. Так
они выражают на
свой лад отклонение от средневекового чувства жизни и смерти.
Человек Нового времени начинает испытывать
отстраненность от момента физической смерти. Эта
отстраненность никогда не выражается в словах, вероятно, даже никогда ясно не
осознается. Это
только небольшое, неприметное отдаление, не дошедшее — оно и не могло дойти —
до желания
отказа, забвения, безразличия, настолько остаются сильны традиции и обычаи
близости со смертью.
Смерть была тогда заменена смертностью человека вообще: чувство смерти, некогда
сконцентрированное в исторической реальности смертного часа, было отныне
разлито во всей массе
жизни, потеряв таким образом свою интенсивность. Сама же жизнь становится
теперь полной, густой и
протяженной, «без швов», без перерывов, тогда как смерть, по-прежнему
присутствующая в жизни,
сохраняет свое место лишь на ее дальнем конце, легко забываемая, несмотря на
весь реализм
«Духовных упражнений». Эта жизнь, от которой смерть отдалена на благоразумное
расстояние,
представляется нам менее любящей вещи и живых существ, чем та, где смерть была
в самом центре.