Но нужно было еще, чтобы этот язык был понят,
чтобы слушатели реагировали на подобные
стимуляции так, как от них ждали. Сегодня эти образы были бы с отвращением
отвергнуты. До XIV в.,
как и после XVI в., они были бы восприняты с безразличием людей, слишком близко
знакомых со
смертью и ее образами, чтобы приходить от них в волнение. Ведь церковь всегда
стремилась внушить
страх, страх скорее перед адом, чем перед самой смертью, но это удалось лишь
наполовину. Напротив,
в XIV-XVI вв. все происходит так, словно эти образы люди стали воспринимать
более серьезно, хотя и
не буквально: праведники говорили о смерти, чтобы заставить думать об аде.
Верующие же, может
быть, и не обязательно думали об аде, но образы смерти их тогда все больше
впечатляли. Хотя старое
чувство близости со смертью продолжало жить в привычных формах повседневного
бытия, оно было
отчасти оттеснено там, где представления о смерти обретали силу и новизну.
Откуда эта новизна?
Весьма соблазнительно связать успех тематики
macabre с ростом смертности в эпоху великих
эпидемий чумы, с крупными демографическими кризисами XIV-XV вв., опустошившими
некоторые
регионы и вызвавшими культурный регресс и общий экономический кризис.
Большинство историков
придавали и придают этому завершающему периоду Средневековья характер
катастрофы. «Ни одна
другая эпоха, — писал голландский историк Йохан Хейзинга, — не подчеркнула в
такой степени идею
смерти и не придала ей столько пафоса». Великие эпидемии должны были оставить
сильные
воспоминания в коллективной памяти. Смерть в стихах Пьера Мишо называет болезнь
своей
служанкой, а голод и мор своими горничными.
«Триумфы Смерти» в Пизе и Лоренцетти —
современники «черной смерти» середины XIV в. Однако
потрясение, вызванное опустошительным мором, не всегда выступало поначалу в
реалистической
форме изображения трупа или описания разложения. Мы знаем, что во Флоренции в
последней трети
XIV в. монахи нищенствующих орденов больше
склонны были идеализировать традиционные
религиозные представления, нежели перегружать их реалистическими деталями.
Проповедники
обращались поначалу к архаизирующему и абстрактному стилю, к византийским и
римским моделям, к
языку символов, на котором теперь заклинали чуму (так, св. Себастьян,
пронзаемый стрелами,
символизировал род людской, поражаемый эпидемией). Позднее, в XVI—XVII вв.,
художники все чаще
и без колебаний показывали людей, умирающих на улице, трупы, наваленные на
телеги, разрытые
могильные ямы. Но период собственно macabre к тому времени был уже позади, даже
если эпидемии
вспыхивали вновь и вновь.
Поэтому, какой бы соблазнительной ни была
идея связать macabre с великими эпидемиями, она не
может считаться вполне убедительной. Тем более что само представление о
глубоком кризисе на
исходе Средневековья сегодня иногда оспаривается. Анри Пиренна и других старых
историков
упрекают в «пессимизме, часто преувеличенном и неоправданном». Сегодня
справедливо отмечают
неравномерный характер экономического упадка в позднесредневековой Западной
Европе,
предпочитая говорить о мутациях, а не о катастрофах.
Есть еще один источник сведений, который мы
сейчас рассмотрим и который действительно
представляет нам картину менее черную, чем та, что нарисована многими
поколениями историков.
Речь идет о завещаниях.
Антуанетт Флёри, изучавшая парижские
завещания XVI в., видит в распоряжениях, касающихся
похорон, в образах пышных погребальных кортежей, процессий с факелами,
торжественной церковной
службы и обильных угощений для всех присутствовавших «довольно утешительную
идею смерти,
сложившуюся в ту эпоху». Похоронная церемония принимала, по ее словам, «вид
праздника». Можно
было бы возразить, что к тому времени расцвет macabre уже отошел в прошлое,
оттесненный новым
демографическим и экономическим подъемом. На самом же деле представления,
характерные для
эпохи macabre, продолжали жить и в XVI в., особенно в надгробной скульптуре.
«Смерть была
спутницей Ренессанса», — справедливо отмечает Ж.Делюмо[134]. Было бы
удивительно, если бы
травматические ощущения XV в. столь быстро обрели «вид праздника» в следующем
столетии.
С другой стороны, между завещаниями XV и XVI
вв. нет больше различий в интонации. В XV в. чаще
встречаются слова «труп» и даже «падаль» там, где в следующем столетии будут
писать «тело». Зато
указания на похоронную трапезу намного чаще в завещаниях именно XV в. Несмотря
на все усилия
художников, поэтов, проповедников, обычные люди размышляли о собственной смерти
без
аффектации, без нагромождения образов и мотивов macabre. И не из-за нехватки
литературности:
завещания весьма красноречивы, изобилуют пространными рассуждениями о
превратностях бренной