Люди добрые, идущие этой дорогой,
Непрестанно молите Бога
За душу тела, лежащего здесь.
Но кто был этот прохожий? Поостережемся
представлять себе, как в наше время, родственника или
друга покойного, приходящих к нему на могилу. Вплоть до конца XVIII в.
собеседником, которого
представлял себе умерший или автор его эпитафии, был именно случайный прохожий,
идущий через
кладбище или зашедший в церковь помолиться или для иного дела, ведь и кладбище,
и церковь были
местами общедоступными, местами встреч и прогулок.
Поэтому и завещатели выбирают себе для
погребения места и наиболее престижные, расположенные
ближе всего к средоточию сакрального, и наиболее посещаемые людьми, Недаром в
надгробной
надписи одного старика, похороненного в 1609 г. в церкви Сент-Андре-дез-Ар в
Париже, его желание
быть погребенным близ капеллы Святых Даров объясняется не только почитанием
«драгоценного тела
Спасителя нашего», но и стремлением «обрести милость благодаря молитвам
верующих, которые
подходят и преклоняют колени перед этими Святейшими и Досточтимыми
Дарами»[198].
Автор эпитафии обращается к прохожему с
увещеванием, с просьбой молиться за душу усопшего, но
также и для того, чтобы рассказать ему историю жизни покойного, его биографию,
в надежде, что тот
запомнит ее и перескажет другим и круг земной славы умершего расширится. В
XIII-XIV вв. эпитафия
стала длиннее и многословнее. Пример тому — надпись на могиле Эврарда, епископа
Амьенского,
умершего в 1222 г., чье погребение в соборе в Амьене является одним из шедевров
надгробного
искусства Средневековья. «Он вскормил свой народ, — гласит эта надпись, — он
заложил основы
этого здания». «Город был поручен его заботам». «Здесь лежит тело Эврарда, чья
слава источает
аромат нарда». «Он был агнцем с мягкими, львом с великими, единорогом с
гордыми». В этом
необычно длинном тексте можно найти как традицию раннехристианской эпиграфики,
так и
панегирические формулы, которые получат распространение лишь впоследствии. С XV
по XVIII в.
надгробная надпись была длинным красноречивым повествованием о героических и
моральных
доблестях умершего.
Начиная с конца XIV в. в эпитафиях — все чаще
опять по-латыни — зазвучали благочестивые
заклинания, парафразировавшие заупокойные молитвы. В надписи на могиле рыцаря
Монморанси в
Таверни о нем говорится как о «прославленном своей честностью»: «Раскрой ему
небо, Судья,
решающий о сохранении всего сущего, и удостой своим милосердием этого
несчастного, о Царь,
который и Отец...»
В это же время в надгробных надписях
появляется новый элемент, наряду с датой смерти начинают
указывать и возраст умершего. С XVI в. этот обычай стал всеобщим и
повсеместным. Он
предвосхищал несколько статистическое представление о человеческой жизни,
свойственное нашей
бюрократической и технической цивилизации: жизнь определяется больше ее
длительностью, нежели
совершенными человеком деяниями.
Наконец, в XV-XVI вв. эпитафия перестала быть
индивидуальной; теперь она относилась ко всей
семье. К умершему добавляются в тексте еще живущие близкие: жена, дети, а если
он был очень юн, то
родители. Семейные связи, доныне оставлявшиеся без внимания в этот высший
момент истины, каким
была смерть, теперь занимают подобающее им место на видимом, доступном общему
обозрению
надгробии. Пример такой коллективной эпитафии мы находим на плите, вмурованной
в наружную
стену церкви Нотр-Дам в Дижоне: здесь перечислены многочисленные члены одной
семьи,
уничтоженной между 1428 и 1439 гг. несколькими большими эпидемиями. Жена,
которая, судя по
датам, умерла последней и, по-видимому, успела заказать эту плиту, приводит без
всяких
биографических подробностей список, включающий наряду с ее мужем и ею самой также
множество
детей.
Все формальные элементы эпиграфического жанра
отныне собраны воедино: удостоверение личности
умершего, обращение к прохожему, благочестивая формула, риторическое описание
заслуг и
добродетелей и перечисление членов семьи. Эпитафия становится рассказом, иногда
кратким, если