некая молодая женщина, смелая и
рассудительная, одна лишь не теряет головы и продолжает вести
себя, как раньше, без боязни, но и без бравады. Она спокойно кормит грудью
младенца, не крича, не
плача, не давая обетов. Крепко прижав к себе ребенка, она только тихо, про
себя, повторяет молитвы.
Ее молитва всего лишь продолжение ее обычных, повседневных молитв, в ней нет
ничего
исключительного, продиктованного роковым событием. И ее хладнокровие и простота
оказываются
спасительными, ибо она первой из всех достигает берега, привязавшись к доске и
гребя одной рукой.
Она гребет с тем же уверенным и смиренным спокойствием, с каким св. иезуит
Луиджи Гонзага играет
в свой смертный час в мяч, а стоик Каний в кости. «Что иное делает Христос, —
комментирует
Эразм, — как только призывает нас жить всегда настороже, как если бы мы должны
были в
следующую минуту отойти в вечность, и призывает нас привязаться к практике
добродетели, как если
бы нам было суждено жить вечно».
Но такое образцовое поведение, полагает
Эразм, для его современников исключение, а не правило.
Благодаря смущающей сердца людей пропаганде нищенствующих монахов страх смерти
и вера в
почти колдовские средства, пригодные для того, чтобы его победить, стали уже
явлением слишком
распространенным. «Скольких христиан на моих глазах постиг жалкий конец! Одни
полагаются на
вещи, которые того не заслуживают, других, сознающих свои прегрешения и
терзаемых сомнениями,
до их последнего вздоха так мучат невежды, что они испускают дух почти
отчаявшимися» (а ведь
отчаяние — одно из классических искушений дьявола в минуту агонии, учили старые
artes moriendi).
Веру в спасительность последних ритуалов на
смертном одре Эразм, как и Жан де Возелль и многие
другие уже в XVII в., считает суеверием, ибо она позволяет человеку, проведшему
всю жизнь в грехе,
рассчитывать на спасение in extremis, на самом пороге смерти. Исповедь,
отпущение грехов,
соборование, свечи и святая вода, продажа умирающему индульгенции или папской
буллы, поспешные
распоряжения о пышных похоронах — вот элементы иронически описываемой Эразмом
сцены
последних церемоний в комнате умирающего. Как далека эта карикатура в сочинении
гуманиста XVI в.
от драматической и благочестивой картины, которую рисуют позднесредневековые
artes moriendil
Церковь эпохи Контрреформации сохранит в этом ритуале самое существенное, подчеркнет
значение
соборования умирающего, но отвергнет или оставит без внимания другие элементы,
столь дорогие для
традиционного массового благочестия. Впрочем, сами по себе эти обычаи не
содержат ничего дурного,
полагает Эразм. Те из них, которые предписывает церковная традиция, главным
образом таинства,
хороши и полезны. Но есть другие, утверждает он, менее бросавшиеся в глаза
окружающим — и,
несомненно, более личные, вдохновляемые личным отношением между человеком и
Богом, —
«благодаря которым мы покидаем этот мир с легким сердцем, с христианским
упованием»[230].
Реформаторски настроенная элита обеих
церквей, как католическая, так и протестантская, вслед за
гуманистами относилась с большим недоверием к запоздалому покаянию умирающего,
вырванному у
грешной души страхом смерти. Поэтому начиная с XVI в. наблюдается как бы
неприметное
перерождение жанра artes moriendi при сохранении старых этикеток. Речь уже шла
не об учебниках
благой кончины, но о благочестивых наставлениях, как надлежит христианину
проживать каждый день
своей жизни. Разумеется, в этих новых книгах по-прежнему отводится место
посещению больных,
заботам об умирающих, последним обрядам и таинствам на смертном одре. Их силу
римская церковь
продолжала признавать. Напротив, англиканские авторы относятся к этим последним
ритуалам просто
как к обычаям. Ни религиозного, ни нравственного значения эти чисто гражданские
формальные
церемонии не имеют. Покаяние, принесенное на смертном одре, подобно обмыванию и
одеванию
трупа: полезно, но ничего не меняет[231].
Во Франции XVIII в. сохраняются те же
воззрения, что и у гуманистов, у Тэйлора или у Беллармина.
«Зерцало грешника и праведника в течение жизни и в час смерти» уже своим
заглавием говорит о том,
что речь идет скорее об искусстве жизни, чем смерти. Участь грешника и
праведника представлена
здесь в драматическом контрасте. Человеку предлагается представить себе свою
собственную смерть:
«Итак, достоверно известно, что мне суждено умереть через два часа. (...) Мое
тело будет лишь
отвратительным трупом, внушающим ужас всем. Меня бросят в яму и забросают
землей. Мое тело
будет съедено червями, сгниет». Эти образы не призваны подготовить человека к
естественной,
физической смерти. Они призваны скорее внушить ему благие решения в отношении
самой жизни.
Автор «Зерцала» со всей силой обрушивается на
все еще распространенное в его время заблуждение,
будто благой смертью можно искупить дурную жизнь: «Вы, без сомнения, убеждены,
что для того,
чтобы умереть по-христиански, достаточно перед смертью причаститься Святых Тайн,
поцеловать