философы-деисты или атеисты, вновь
сосредоточивают свое внимание на смертном часе. Это
объясняется тем, что отныне благой, мирной и безмятежной кончине придается
новый смысл и
традиционная оппозиция «праведник — грешник» сменяется новой: «верующий —
неверующий».
Верующий и неверующий, оба начинают претендовать на истинно благую смерть,
представляя смерть
противника, кем бы он ни был, ужасной, исполненной тревоги и смятения.)
Отношение гуманистов и
церковных реформаторов к самому моменту смерти будет все больше и больше
тяготеть над
общественными нравами. Мы должны теперь рассмотреть последствия этой позиции и
ее глубинный
смысл.
Последствия
девальвации благой смерти
Первое следствие развенчания, десакрализации
смерти — то, что она теряет свое почти магическое, во
всяком случае, иррациональное могущество, исполненное первобытной дикости.
Столь страшившие
людей Средневековья внезапная смерть и смерть насильственная банализируются. Ни
Салютати, ни
Эразм, ни Беллармин уже не видят особой опасности для спасения души в mors
improvisa, внезапной
смерти, а первые двое даже предпочитают ее долгому угасанию от болезней,
подвергающих человека
невыносимым страданиям. Камни в почках заставляли Эразма желать скорой смерти.
Античные
авторы, замечал он, «не без оснований говорят, что мгновенная смерть — самое
большое счастье в
жизни».
Не менее интересно отношение реформаторов к
казни осужденных. Для писателей нового поколения
— но, конечно, еще не в самой реальности —
казнь утратила характер торжественного
жертвоприношения, исполняющего компенсаторные функции. В их глазах жертва
больше не является
пугающим воплощением зла, испытывающим возмездие всех человеческих и
божественных сил,
которым она бросила вызов. Эти авторы уже не считают важным, чтобы в серьезных
случаях
умерщвление преступника совершалось публично, как литургия. В течение долгих
столетий
Средневековья общее мнение склонялось к тому, что казнимый — креатура дьявола,
уже попавшая в
ад. Обращение к казнимому с духовным утешением казалось чем-то излишним,
запретным, если не
кощунственным. Но церковь никогда не принимала этой точки зрения и настаивала
на присутствии
священника рядом с палачом. Более того, для кардинала Беллармина и его
последователей
приговоренный к смерти реабилитирован своим страданием и покаянием. Его
благочестие превращает
казнь в искупление, так что смерть его становится благой смертью, лучшей, чем
многие иные. О
казнимых Беллармин пишет с воодушевлением: «Когда они начали умирать для жизни
смертной, они
начинают жить в бессмертном блаженстве».
Можно ли интерпретировать девальвацию
«точной» смерти, самого смертного часа, как позитивную
переоценку жизни, как предлагает А-Тененти? Если я правильно понимаю, он видит
здесь второй этап
более старого движения, первым проявлением которого было, по его мнению,
искусство macabre. Я
признаю, что язык этого искусства хорошо передает огромную любовь к вещам и
живым существам
мира земного. Однако я полагаю, что девальвация момента физической смерти
выражает не вторую
фазу того же самого чувства, но, напротив, совсем иную концепцию жизни, более
аскетическую, а то и
более мрачную.
Отношение «второго Средневековья» к миру сему
и его благам было двойственным. С одной стороны,
предосудительная жадная любовь, которую называли avaritia и которую авторы XVI
в. считали
неумеренной. С другой — окончательный разрыв, тотальное отречение, «презрение
мира», раздача
имущества беднякам и уход в монастырь. Единственный возможный компромисс между
этими двумя
позициями состоял, как мы убедились выше, в сложной системе гарантий для
потустороннего мира, в
которой материальные богатства гарантируются духовными богатствами, ими
приносимыми.
Начиная с эпохи Возрождения появляются новые
образцы поведения, находящие свое выражение в
иной оценке добродетелей и пороков. Утверждается представление, что человек
должен жить в миру,
хотя и не отдаваясь ему всецело. Поиск убежища в монастыре уже не изображается
как абсолютная
христианская позиция. Вполне нормально и даже подобает человеку пользоваться
материальными