церкви эксплуатировать зародыш этой тревоги,
дабы усилить его и превратить в нечто способное
ужасать. Священники и монахи делали все, чтобы внушить страх перед смертью,
все, кроме того, что
могло привести к отчаянию, тягчайшему из дьявольских соблазнов. Признаем: ни
одно общество не
могло бы устоять перед этим патетическим призывом ужаснуться, перед этой
проповедью, грозящей
Апокалипсисом, если бы оно действительно восприняло и впитало в себя эти угрозы
и запугивания. Но
западное общество переступило через них, и самые требовательные церковные
моралисты знали и
учитывали это, все усиливая дозы.
Западное общество восприняло то, что
соответствовало его коллективному и тайному видению смерти
и выражалось людьми церкви в пугающих образах. Общество ценило в церковной
литературе о конце
всего сущего то успокоение, которое предлагала церковь, но также чувство
обретения каждым
собственной индивидуальной идентичности, собственной истории в ее
меланхолической краткости. Но
зато общество прошло мимо терроризма этих проповедей; терроризм был, таким
образом, лишь
дидактическим спектаклем, заставившим некоторых сильнее обратиться в
христианскую веру. Другие
же простодушно поняли его буквально, и этими одураченными были как раз
просвещенные и
прогрессивные люди XVIII-XIX вв. — и современные нам историки!
Когда общество начало испытывать страх смерти
всерьез, по-настоящему, оно перестало об этом
говорить. Оно замолчало; и первыми замолчали люди церкви, равно как и врачи. Мы
уже обнаружили
этот безмолвный страх в риторике врачей, заменившей грозившие Апокалипсисом
проповеди
церковников, а также в сдержанных признаниях, вырвавшихся у завещателей. Когда
мужчина или
женщина века Людовика XIV предписывали, чтобы после кончины их не трогали, а
оставили в покое в
течение указанного времени, когда они просили закрыть их тело покрывалом лишь
после нескольких
проверок путем надрезов, можно угадать за этими предосторожностями страх,
сжавшийся пружиной в
тайных глубинах души. Ведь за долгие тысячелетия стало так привычно
манипулировать телами
умерших! Только бедняков отправляли в могилу более или менее нетронутыми. Чтобы
восстать,
воспротивиться этим традиционным приготовлениям, нужны были веские основания.
Быть может, и
мода на кладбища, где мумии мертвецов выставлялись напоказ, отвечала тому же
стремлению
избежать удушающей кладбищенской земли, дабы однажды не очнуться от
затянувшегося сна под ее
тяжестью, на дне могилы?
Любопытно, что этот безумный страх рождается
именно в эпоху, когда что-то изменяется в
многовековой близости человека и смерти. Начинаются извращенные игры со
смертью, вплоть до
эротического соития с ней. Устанавливается связь между смертью и сексом, как
раз поэтому она
завораживает, завладевает человеком, как секс. Но эта фундаментальная тревога,
не находящая себе
имени, остается подавленной, остается в более или менее запретном мире снов,
фантастических
видений и не может потрясти древний и прочный мир реальных ритуалов и обычаев.
Когда страх
смерти является, он остается поначалу заточенным в том мире, где так долго
находила себе убежище
любовь и откуда только поэты, романисты и художники осмеливались ее выводить: в
мире
воображаемого.
Но давление этой тревоги слишком сильно, и в
течение XVII-XVIII вв. безумный страх вырывается за
пределы мира воображаемого и проникает в реальность жизни, в сферу чувств
сознаваемых и
выражаемых, однако еще в ограниченной форме и не простирается на всю область
мифа о кажущейся
смерти и живых трупах.
Часть 4. Смерть твоя
Глава 10. Время прекрасных смертей
Дурманящая сладость
«Мы живем в эпоху прекрасных смертей, —
писала в 1825 г. в своем «Дневнике» Корали де Гайке. —
Смерть госпожи де Вилльнёв была возвышенной». «Возвышенный» — это слово можно
найти,
конечно, и у Шатобртана: «В чертах отца, когда он лежал в гробу, появилось
нечто возвышенное».
«Возрадуйтесь, дитя мое, вы умираете», — говорил кюре в маленькой деревне близ
Касчра больному