непомерную патетику, но требующий и уступок:
явление, которое хотели уменьшить и прикрыть,
спрятать, предстает в необычайном блеске и пышности.
Однако смерть не могла бы явиться в облике
высокой красоты, если бы не перестала ассоциироваться
со злом. Древнее тождество между смертью, физической болью, моральным
страданием, грехом
нарушается. Наш параметр 4, долгое время неподвижный74 начинает
меняться. Зло отступает, покидает
душу и сознание человека, где оно, как считалось, главным образом и пребывает.
Первой исчезает в
XVIII в. (в Англии, возможно, уже столетием раньше) вера в ад и в неразрывную
связь между смертью
и грехом или же моральным терзанием. Реальность физического страдания пока еще
не оспаривается.
Проблему ада научная мысль и богословие ставят самое позднее в XVIII в., а уже
к началу следующего
столетия дело сделано: и в католических, и в протестантских культурах страх ада
перестает
существовать. Теперь уже невозможно поверить, будто ушедший любимый человек
может
подвергаться риску адских мук. Самое большее — у католиков — остается еще вера
в чистилище,
сводящая благочестивую озабоченность живых к недолгому периоду, пока душа
умершего проходит
это последнее испытание.
Если же ада больше нет, то и рай меняет свой
облик. Речь идет о нашем параметре 3: вера в
продолжение существования после смерти. Мы проследили выше медленный переход от
мирного сна
homo totus к апофеозу бессмертной души. В XIX в. побеждает иное представление о
потустороннем
мире. Небеса становятся местом, где любящие сердца, потерявшие друг друга на
земле и не принявшие
этой разлуки, встречаются вновь. Рай воссоздает земные чувства и привязанности
и гарантирует им
вечность. Таков рай христиан, таков же и астральный мир спиритов и тех, кто верит
в переселение
душ. Но таков же и мир памяти об умершем у неверующих или вольнодумцев,
отрицающих реальность
жизни после смерти. Различия между учениями могут быть сколь угодно большими, в
практике того,
что можно назвать культом мертвых, они куда слабее. И те, и другие, и третьи
строят мысленно один и
тот же прекрасный замок, подобный земным жилищам, чертог, где когда-нибудь —
неважно, во сне
или наяву, — они вновь обретут тех, кого ни на минуту не переставали страстно
любить, оплакивать и
ждать.
Психологический пейзаж, сложившийся в XIX в.,
просуществовал недолго: не более полутораста лет.
Но модель, пришедшая ему на смену и названная нами «смерть перевернутая»,
явилась продолжением
структур и тенденций менталитета, возникших ранее. Вместе с тем она противоречит
предшествующей
модели в ее наиболее ярких проявлениях. Все происходит так, словно тенденции
XIX в. вызвали к
жизни в процессе своего развития явления прямо противоположные.
Сегодняшняя модель смерти по-прежнему
определяется чувством privacy, но ставшим еще жестче, еще
требовательнее. И однако, часто можно слышать, что чувство это ослабевает. Мы
имеем здесь дело со
стремлением к абсолюту, не терпящему ни одного из тех компромиссов, которые
общество эпохи
романтизма принимало, маскируя их своей риторикой (мы сегодня сказали бы:
«своим лицемерием»),
Сейчас мы требуем, чтобы доверие между людьми было полным — или никаким. Мы не
допускаем
больше промежуточных состояний между успехом и провалом. От смерти человека мы
требуем
большего совершенства, чем от жизни.
Усиление аффективных уз между близкими людьми
в XIX в. возбудило в конце концов желание
уберечь умирающего или просто тяжелобольного от его собственных эмоций, до
последнего момента
скрывая от него серьезность его положения. Умирающий, разгадав эту
благонамеренную игру, в свою
очередь, стал в ней участвовать, не желая разочаровывать своих озабоченных
близких. Отношения
вокруг умирающего отныне определялись соучастием в этой любящей лжи. Это могло
стать
возможным лишь тогда, когда желание уберечь умирающего от жестокой реальности
возобладало над
радостями свободного и тесного общения с ним в его последние дни. Не забудем,
что в эпоху
романтических прекрасных смертей именно в этот период возникал особенно тесный
союз между тем,
кто уходил, и теми, кто оставался. И речи не могло быть о том, чтобы лишить
умирающего его великой
привилегии: сблизиться перед смертью с Богом и/или с «другими». Стремление же
скрыть от
умирающего его состояние делало эту близость, это общение невозможными. Ложь,
пусть даже
обоюдная и основанная на взаимопонимании, лишала свободы и пафоса общение
умирающего с
окружающими.
В действительности интимность такого общения
в последние часы жизни была уже прежде отравлена
безобразием тяжелой болезни, а затем перемещением умирающего в больницу. Смерть
становится